Весной 1942 года

Три дня свистела страшная предвесенняя вьюга, какие, наверно, только здесь, в степи, и возможны. На дорогах позастряли целые колонны машин, в санях также была не езда. Хатенку попродуло насквозь, намело в каждую щель двора, завеяло корову, овец. А сегодня утихло, прояснилось, и стало хорошо — морозно и чисто. Вечером опять закат почти такой, как тот, что поразил меня на неделе. Тогда я даже остановился и долго не мог оторваться не только от этой картины, но и от самого себя, от своего необычайного состояния. Вряд ли я когда в жизни был так взволнован чем-либо подобным. Закат стоял над дорогой, широкой, укатанной зимней степной дорогой на выезде из деревни. На необычайном, малиновом крае неба вставали густые синие и черные дымы деревни. И все было так непередаваемо говоряще и значительно — степь, Россия, война, — что сжималось сердце и словно нечем было дышать.

Хозяин хатенки, где мы провели эти трое суток степной вьюги, вчера, когда мы уже улеглись на свежей, с надворья, соломе, прикрытой дерюгами, долго и строго молился на ночь. Внятным и громким шепотом он произносил слова, которые показались мне странными, как бы не молитвенными. Когда он улегся на печке, я осторожно выразил свое недоумение.

— Молюсь? — спокойно, но с неохотой отозвался он. — Мало ли… За сынов молюсь — трое уже у меня на войне. За Красную Армию молюсь, дай ей господь здоровья на одоление врага. Так и молюсь, брат. А что?

Он примолк и вскоре, должно быть, уснул, а мы с товарищем долго еще лежали, курили. Долго не угревалась солома под дерюгой.

Мой товарищ сказал:

— Знаешь, уже все места, где я родился, где я учился, служил, где обзавелся семьей и где вообще бывал когда-либо в жизни, — почти все под немцем. Смотри: родился я и жил до призыва в армию на Смоленщине — Смоленщины нет. Служил срочную в Бобруйске, в Белоруссии, — Белоруссии нет. Учился в Ленинграде — Ленинград окружен. Два раза в жизни побывал на курорте, оба раза в Крыму, в ялтинском доме отдыха командиров, — Ялты нет. Вот и все. На восток мне просто не приходилось ездить. Осталась у меня одна Москва. Правда, я был там только проездом, но был все-таки. И Москва все еще прифронтовой город.

Он говорил тихо, раздумчиво, как бы не веря еще, что все это так и есть. Мне знакомо это ощущение всего происшедшего как некоей жуткой условности, допущенной мысленно и уже изнурившей душу так, что хочется всей силой воли и разума отмыслить, отбросить ее прочь. А нельзя.

То ли во сне я увидел, то ли перед сном предстала мне в памяти одна из дорожек, выходивших к нашему хутору в Загорье, и, как в кино, пошла передо мной не со стороны «нашей земли», а из смежных, Ковалевских кустов, как будто я еду с отцом на телеге откуда-то со стороны Ковалева домой. Вот чуть заметный на болотном месте взгорочек, не очень старые, гладкие, облупившиеся пни огромных елей, которых я уже не помню, помню только пни. Они были теплыми даже в первые весенние дни, когда еще пониже, в кустах, снег и весенняя ледяная вода. Около этих пней я, бывало, находил длинноголовые, хрупкие, прохладные и нежные сморчки. Дорога, заросшая чуть укатанной красноватой травой. Дальше лощинка между кустов, где дорога чернела, нарезанная шинами колес, и стояла водичка до самых сухих летних дней. Затем опять взгорочек, подъем к нашей «границе». Здесь дорожка, сухая, посыпанная еловой иглой. И наше поле, и усадьба со двором, крытым «дором»…

И вдруг вспомнил, что и там — немцы.

произведение относится к этим разделам литературы в нашей библиотеке:
Поделитесь текстом с друзьями:
Knigivmir.ru